«Пролетарий добра»
Статья опубликована в №25 (464) журнала «Русский репортер» (17–31 декабря 2018 года),
Лев Амбиндер – основатель крупнейшего и старейшего в стране благотворительного фонда, основанного на массовом участии населения. Именно он придумал, как делать правильные истории, которые вдохновляют людей на пожертвования (лучше всего – про девочку 3,5 лет), а в этом году достиг настоящего прорыва в важнейшем деле – создании Национального регистра доноров костного мозга имени Васи Перевощикова. За это он даже получил Госпремию и тут же решил пожертвовать ее на продолжение дела. Почти все наши эксперты называют Амбиндера в числе главных героев благотворительности этого года, притом что многие добавляют: человек он непростой. Как такие мощные дела удаются «непростому человеку»?
Русские и татары – братья по мозгу
– Русфонд уже несколько лет работает над регистром доноров костного мозга. В чем смысл этой работы? Объединенной базы раньше не было?
– Единственный вид донорства, которое требует дополнительно армии сертифицированных добровольцев, – это донорство костного мозга. Нужно выяснить фенотип, потому что у каждого человека он свой. И у каждого в мире есть генетический близнец. В 2015 году Виктор Костюковский, мой друг и спецкор Русфонда, поставил две проблемы. Во-первых, надо увеличивать мощности клинических лабораторий, в которых типировали доноров крови. Во-вторых, хорошо бы объединить все регистры по стране – их было 14 небольших, восемь из которых мы финансировали. Кто-то не пользовался базой, а закупал сразу в Германии. Представьте, там в базе 8 миллионов доноров на 82 миллиона населения! В США – 9 миллионов, но на 320 миллионов человек.
В итоге Скворцова выделила Горбачевке (клиника НИИ детской онкологии, гематологии и трансплантологии им. Р. М. Горбачевой. – «РР») четыре комнаты под новую клиническую лабораторию. Нам давали счета на оборудование, мы их оплачивали. И вдруг мне профессор Борис Владимирович Афанасьев говорит, что в Сингапуре всего лишь 25 долларов стоят реагенты на одно типирование. А мы платили аж 200 евро! Я подумал: если завтра узнают наши телезрители и читатели о существовании дешевых реагентов, то мне конец. Мы же не жулики, почему мы платим так дорого?
– Вы начали менять технологию?
– Мы договорились с фондом Стефана Морша и прилетели в Германию. Зашли в лабораторию, поговорили с учеными и все поняли. Там уже восемь лет как внедрили новую технологию – NGS, она позволила увеличить скорость, поднять качество и сократить стоимость: три в одном. На международном рынке трансплантатов России ближе всего по генетике немцы, а в самой России знаете кто ближе всего русским? Татары. Британцы тоже больше всего закупают костного мозга у немцев. Казалось бы, где Великобритания и где Россия – а немцы у нас общие! И дело, как мне кажется, в том, что регистр в Германии огромный.
Потом мы поехали в испанский фонд, который первый в стране начал создавать регистр, у них государство взяло на себя строительство региональных регистров, резко подняв скорость типирования с помощью нового оборудования. Они снизили цену до 74 евро. А как думаете, почему же в Германии, с таким же оборудованием, реагенты всего 25 стоят? Потому что в Германии регистры строят НКО, они взяли и сделали реагенты для себя.
– На сколько вы снизили цену реагентов с тех пор?
– Пока в два раза, мы покупаем их сейчас за 100 евро. Когда я вернулся из Германии, сразу поехал в Горбачевку, предложил оборудовать инновационную для России лабораторию, пообещал отправить сотрудников поучиться в Германию… Мне сказали, что всех все и так устраивает. Я им ответил, что меня – не устраивает! А они мне: «Ты кто такой?» Вообще-то я не «подручный партии», а Русфонд – самостоятельный, и деньги – его. Мне говорят: не твои, а телезрителей. Но читайте закон: благотворительные пожертвования от физических и юридических лиц принадлежат фонду на правах собственности. Я собственник, ребята, и это фонд принимает решение, где потратиться, а где погодить.
В это время мы узнаем, что в моем родном Казанском университете воссоздан медицинский факультет – Институт фундаментальной медицины и биологии. Там изучают геном человека и животных, есть соответствующее оборудование… Договорились, что Русфонд будет финансировать исследования и платить зарплату. А в этом году мы создали с университетом первую в России NGS-лабораторию, которая специализируется только на первичном типировании доноров костного мозга
– Вы не могли предположить раньше, что за такие исследования возьмется классический вуз, подчиняющийся не Минздраву, а Минобрнуки?
– Я рассчитывал, конечно, что новую лабораторию мы построим в Горбачевке, но они отказались. А потом выяснилось, что при мощности типирования 7,5 тысячи добровольцев в холодильниках у Горбачевки хранилось 10 тысяч образцов крови. И как быть с остатком?
– Это были открытые цифры?
– Нет, в том-то и проблема. Нам рассказал один из сотрудников института. Мы покупали оборудование, вот эти самые холодильники, но перед нами не отчитывались о тратах наших денег. Эти трансплантологи – хорошие люди, и своей профессии они беззаветно преданы. Но они онкогематологи, а здесь – самое настоящее поточное производство исследований, где вовсе нет больных. Первичному типированию доноров нужна не клиническая лаборатория, а научно-исследовательская, здесь хранится кровь здоровых людей, а не больных. Здесь поток, один вид исследований на всех, – настрой и штампуй.
Я договорился с ректором Казанского университета, что мы построим там новую лабораторию. Сегодня у нас уже 8,5 тысячи протипировано. В следующем году в нашей лаборатории первичного типирования мы сделаем уже 25 тысяч (для сравнения, в 2017 году во всей стране было сделано только 15 тысяч).
– Кто занимается регистрами в странах, чей опыт изучал Русфонд?
– Что меня и завело – в Германии регистрами занимаются НКО! Причем, как правило, их создавали родственники умерших от рака людей. Вот фонд Морша назван в честь мальчика, Стефана Морша, который умер. А самый первый в мире фонд еще 44 года назад в Великобритании создала Ширли Нолан – мама мальчика Энтони со смертельным генетическим заболеванием. Она узнала, что можно пересадить костный мозг от другого ребенка в семье, но у нее был только Энтони. Тогда она пошла в прессу и призвала англичан исследоваться, выявить свой фенотип – вдруг кто-то подойдет. Так стихийно и появился Фонд Энтони Нолана, а мальчик умер. И никому в голову не пришло в министерстве здравоохранения Великобритании спросить: «Мы, конечно, скорбим, но кто ты такая?» Сегодня это очень крепкое, стабильное предприятие. В Великобритании два года назад решили создать единую базу регистров (два – государственные, а два принадлежат НКО), и правительство предложило объединить базу некоммерческому Фонду Энтони Нолана. Почему? Потому что он самый стабильный.
– Когда вы начали заниматься лабораторией, какая была реакция?
– Буквально на прошлой неделе нас пытали в Минздраве… Чего только о нас не говорят… Считают, что мы угроза национальной безопасности и в НКО нельзя персональные данные отдавать. При этом у них есть мысли передать фенотипы в международную базу, которая находится в Брюсселе и куда пока ни один российский регистр не входит. То есть стран НАТО они боятся меньше, чем Русфонда! Еще запомнился замечательный вопрос главного внештатного онкогематолога Минздрава академика Савченко. Он засомневался, не нарушаем ли мы свой устав, создавая добровольческие регистры: «Что у вас написано? Фонд помощи тяжелобольным детям? Ну вот и помогайте детям». Я понимаю, что мне с ними еще работать. Поэтому сижу, как цыпленок, и молчу. Но мы ведь и сдачи можем дать.
– Как вы для себя объясняете мотивы тех, кто против вашей работы?
– Проблема в укладе. Это все наша советскость, если не сказать совковость. Она есть и во мне. Когда распался Советский Союз и появилась рыночная экономика, то государственный чиновник очень быстро привык к понятию «коммерческое предприятие». Потому что вся страна жила на налоги от промышленных предприятий; теперь они просто стали коммерческими, а налоги как шли, так и идут. НКО появились позже, и они непонятно кто. Налогов не платят, а право голоса тоже имеют.
21 сентября мы отправили в клиники Минздрава предложение получить ключи доступа к нашей информационной системе Национального регистра доноров имени Васи Перевощикова. Более того, предупредили, что впредь поиск донора из Национального регистра и забор трансплантата будут оплачиваться Русфондом. В Германии трансплантат нам обходится в полтора миллиона рублей, а в России – 410 тысяч. Государство наше пока за трансплантаты не платит вовсе. Если семья или фонд не оплатят пересадку, больной умирает. По данным того же академика Савченко, ежегодно умирает до 3500 человек только из-за отсутствия донорского костного мозга. Так вот: до сих пор ни одного ключа не взяли!
Мы обратились к Голиковой, объяснили, что от нас требуют бумажку с разрешением Минздрава для работы. Она в этот же день поручила Минздраву и Минобрнауки повстречаться с Русфондом и совместно сделать предложение к 14 декабря. 42 года назад Америка принялась создавать регистры и 40 лет назад правительство РСФСР издало постановление о том же самом. Только в Америке потенциальных доноров уже 9 миллионов, а у нас пока 90 тысяч, из которых 36,5 тысячи сделали мы.
Пролетарий отдела писем
– Русфонд практически вырос из одной рубрики в «Коммерсанте» в конце 90-х. Расскажите, чем вы занимались до того, как познакомились с Яковлевым, основателем газеты?
– Я – пролетарий журналистики, я занимался экономикой всю жизнь, писал о промышленности советской и постсоветской. Яковлев пригласил меня на работу, когда мне было за сорок уже. Он позвонил мне в Казань, я был собственным корреспондентом газеты «Рабочая трибуна» – она была скорее для инженеров, промышленных экономистов и строителей, пролетариев там не было. Писали об экономике капитального строительства, металлургии, химических комплексов, а мы тогда их по стране настроили уйму.
В родной Казани после университета меня на работу не взяли из-за фамилии, и я 17 лет проработал в Кузбассе – в Сибирь брали всех. Работал на самых главных стройках страны, стройках ЦК КПСС, мы возводили гиганты металлургии, угольной и химической промышленности. Там я понял, что такое настоящая экономика, узнал, что ни одна пятилетка советская в области капитального строительства не была выполнена. На такой стройке работает под 30 тысяч человек, гигантская площадка, бардак – и находятся ведь люди, которые управляют этим всем! Мне ужасно нравилось, когда люди соберутся – ничего не понятно, потом два часа ора и мата – и все, вырисовывается картинка. В Кузбассе я был 17 лет, из них 11 лет руководил, а два года проработал корреспондентом. В результате ко мне пришло понимание, как строить, и умение обходиться с деньгами – я узнал всю подноготную.
– А как попали в «Коммерсантъ» и кто придумал публиковать письма с просьбами о помощи в газете?
– Я случайно попал в эту историю. Меня из Казани позвали спецкором при главном редакторе – по вопросам экономики и, в скобках, по регионам России. В газете тогда ведь работали мальчики, которые дальше Садового кольца никуда не выезжали, и их не принимали в регионах. А я ездил по губернаторам, которые были мои ровесники, и писал заметки.
Была газета «Не дай Бог» – 10 номеров тиражом 10 миллионов экземпляров выходили перед выборами, когда шла борьба между Ельциным и Зюгановым. Эта газета была не за Ельцина, она была против Зюганова. Когда вышел первый номер, нам писали матерные письма: «Вы козлы, вы ободрали народ, но моему ребенку нужна помощь, нужны деньги». Так родилась идея – дать людям возможность опубликовать свою просьбу о помощи, а другим людям дать возможность помочь. Мы сделали полосу со странным названием «Российский фонд помощи», а потом Яковлев предложил вести эту рубрику постоянно и назначил меня руководителем, потому что я был единственным, кто когда-то работал в отделе писем. 36 почтовых мешков с письмами пришлось разбирать! А рубрика стала выходить сначала в журнале «Домовой», а потом в «Коммерсанте».
– Как вы отбирали письма, которые попадут на полосу?
– Я часто журналистом бывал в селах, маленьких городах, я сам вырос в адмиралтейской слободе Казани, я из дворовых пацанов. Но я понял, что мой опыт не годится. Потому что основной читатель «Коммерсанта» – москвич, он не знает той жизни, о которой сообщают эти письма. Тогда я сделал классификатор по степени пригодности для публикации – деньги-то не я даю, а читатель. В этом главный признак нашего журналистского фандрайзинга.
– Если письмо опубликовали, а денег нет, что делать?
– Значит, надо сразу ставить письма тех людей, которым помогут. Есть письма гарантированного интереса, которые хоть вверх ногами ставь на полосу – помогут! На первом месте – болезни детей, а в этой категории на первом месте кардиология, на втором – ортопедия. Есть письма зоны риска, когда с помощью журналистики можно все-таки привлечь внимание. И есть письма безнадежные – ДЦП, онкология. Тогда считалось, что рак – это все, смерть. Но на самом деле просьбы были самые разные: кому-то тогда мы корову покупали, кому-то – трактор.
– Вы интуитивно выстроили эту градацию?
– Но ты ведь плоть от плоти этого читателя, ты всегда за него и против того, кто его гнетет. Сначала я не верил, что рубрика долго проживет, поэтому параллельно брал себе командировки и уезжал в регионы писать заметки, чтобы меня не забывали.
Сейчас забавно вспоминать, но на старте я просил у Владимира Яковлева вторую полосу, чтобы рассказать о жертвователях. Он сказал: «Нет, страна православная, давать будут анонимно». И действительно все помогали анонимно, но не потому, что страна православная (татары и башкиры тоже давали анонимно), а потому, что читатели «Коммерсанта», которые занимались бизнесом, не хотели, чтобы их имена знали. Придут к ним потом, а им не надо. Мы придумали в отчете писать: «Помогли: пять Марий, шесть Петров, десять Иванов». Но я проспорил Владимиру: мы не получили ни одного согласия даже на публикацию имени.
– Считается, что чаще всего люди начинают заниматься благотворительностью, оглядываясь на кого-то рядом – на друзей или родных. Поэтому фонды сейчас призывают именно к публичной благотворительности. С чем было связано желание молчать о своей помощи?
– Многие бизнесмены сторонятся чиновников, иначе завтра к ним могут прийти и сказать: «Где твоя корпоративная социальная ответственность? Оплати нам спортивный матч или построй детский сад». Меня другой вопрос больше интересовал: зачем они помогают? Понятно, что все мы люди толпы и часто помогаем, если так делает кто-то из нашего окружения. Но, спрашивая доноров, я получил вот какие ответы. Кто-то грехи замаливает. Кто-то уверовал и с Богом делится. А некоторые сами живут хорошо и хотят, «чтобы рядом не воняло», то есть такой гигиенический мотив – дарить всем зубные щетки. А некоторые поняли, что они состоялись, дети обеспечены, бизнес работает – и вот они спрашивают себя: «А что дальше?»
Когда Путин плачет
– Когда запустилась рубрика, в основном на письма откликались влиятельные люди?
– Нет! У нас в 90-е много бизнесменов было из «палаток». Вот дама торгует сапогами, а в это время детский дом где-то в глубинке бедствует, денег нет на еду. К нам приезжает директор, говорит: нужно столько-то костюмчиков, столько книг, столько пар обуви. И вдруг звонит женщина из палатки: «У меня партия дамских французских сапог, новых! Их всего 30 пар, но новую партию хранить негде. Даром отдам!» Звоню директору приюта и говорю: у тебя рядом колхоз, а тебе платить нечем. Что если сапогами расплатишься? Мяса, крупы дадут!» Женщина из палатки потом настаивала: сама хотела вручить эти сапоги. Знаете, в конце концов всем дарить приятнее, чем получать.
– В 90-е в первую очередь было бы логично обращаться за помощью именно к богатым. А у вас тогда получилось запустить волну массовой благотворительности – жертвовать начали все. Как?
– Во-первых, «Коммерсантъ» действительно был очень популярен. Во-вторых, когда мы зарегистрировали фонд, создали сайт и решили, что хотим заниматься только детьми, к нам на сайт пошли «разночинцы», которым нравилось, чтобы их фамилии называли. Еще мы поняли, что должны быть максимально прозрачными и понятными для самого непонятливого человека, который три рубля дает и хочет отчет по полной. Ведь это он решает, он главный! И он прав!
Никто не думал, что фонд выживет: я ведь просто создавал один интерактивный отдел писем. Но стало понятно, что надо выживать, когда я увидел, как это захватывает, как это нужно читателям.
– Но все-таки почему читателям это стало вдруг нужным?
– Это было всегда – просто фондов раньше не существовало. В Сибири зимой, если вам плохо и вы сели на скамейку, к вам подойдут и спросят, чем помочь. При всем том, сколько у нас пишут о бессердечности, у нас добрейшие люди, просто добрейшие. Самые ворчливые, самые гадкие-прегадкие люди внутри все равно такие! Когда вам миллион человек по 75 рублей могут скинуть, это же офигеть что такое. Когда это делает школьник, пенсионер, учитель, сотрудник администрации президента, ну кто их заставляет? Им просто вдруг надо.
– То есть всего-то нужно создать условия?
– Я вам так скажу: наш человек готов жертвовать, он боится только одного – остаться в дураках. Боится обмана. Единственное, что надо, – будь с ним честен и всегда отчитывайся, перед пенсионером, пионером, магнатом. Есть очень сильные фонды, которые берут харизмой. Например, Чулпан Хаматова и фонд «Подари жизнь». Я всегда говорю: мы кабинетные ребята, а я не Чулпан. Но главное по-прежнему одно – умей завоевать доверие.
И потом, мы разные технологии создаем и перенимаем. Например, американский метод matching gifts мы сделали российским. Как это работает: сотрудник New York Times, например, решил за год пожертвовать три тысячи долларов из своей зарплаты в Клинику Кливленда. Он пишет заявление в бухгалтерию, а компания от его имени отправляет туда 7,5 тысячи долларов, то есть добавляет сумму в полтора раза больше. И я бегал по этажам и спрашивал всех: «А зачем вам это надо? Вы ведь коммерческая структура». Ответы, которые я получал, просто прекрасны. Это такой же наш родимый «совок», та же советская психология. Люди мне говорили, что все они единая нация, и если ты помогаешь кому-то, то реализуешь американскую мечту – сильный спасает слабого.
– Как прием сработал в России?
– Мы взяли письмо кардиобольного, где речь шла о том, что мальчику требуется операция стоимостью 7,5 тысяч долларов. А потом написали: «Внимание! Американский фонд “Русский дар жизни” внесет две трети». И давали ссылку на сайт, где был наш договор с этим фондом. Так мы стали собирать по 10, 12 стоимостей с одной просьбы! Это психология и менеджмент. Потом мы стали брать интервью у самых крупных доноров и самых малых. Звоню парню, 27 лет, он работает в кардиологии и получает зарплату небольшую. Пожертвовал нам 70 рублей. Спрашиваю: «Как вы не испугались, что мы не соберем полную стоимость? Это же сколько человек должны перевести по 70 рублей, чтобы мы собрали 140 тысяч?» Он отвечает, что зашел к нам на сайт и узнал, сколько американский фонд дает нам в год. Он легко мог оплатить лечение ребенка полностью, но дал только треть – значит, верит, что Русфонд соберет остальное. Это называется имиджевая страховка: крупная компания своим вкладом страхует мои отношения с мелкими донорами. Мы это сделали, но никто из соседей по сектору почему-то не пользуется этой штукой.
– Когда стало понятно, что вы уже можете рассчитывать на очень широкую аудиторию?
– Когда Первый канал выпускал свой первый сюжет по совместному проекту с Русфондом, никто не ожидал, что родится что-то необыкновенное. Но это был такой взрыв массовой благотворительности, что когда в Лондонском Институте фандрайзинга узнали о наших результатах, то заявили, что мы лидируем в телевизионном фандрайзинге. Помню, как одна знакомая моя, менеджер в частной компании, рассказывала мне: «Ты знаешь, у меня мать пенсионерка, и я пополняю счет ее мобильного телефона. Смотрю, в последнее время втрое больше денег уходит – может, подружки завелись? А она говорит, нет! Каждое утро, оказывается, просыпается и, неважно с какой ноги встала, “5541 Добро” – и спасла кого-то!». И ведь это 75 рублей за эсэмэску, ну кого она спасла, кажется? А она спасла на самом деле. И радуется.
Помогают теперь самые простые люди, те, кто денно и нощно смотрит телевизор. Мы, правда, слабо представлены в соцсетях, хотя сейчас это не менее важно, но здесь моя вина. Я в этом ничего не понимаю, а коллеги не пускают – ты, мол, всех распушаешь.
– Почему?
– Раздражает, когда тебе говорят: «Ну конечно, у Амбиндера Эрнст друг». Я не уверен, что он фамилию мою знает! Боюсь, что и Кирилл Клейменов узнал о нас, только когда мы предложили свои услуги.
– Для Первого канала сотрудничество с вами – вопрос репутации?
– Что нужно Первому каналу, я не знаю, но думаю, что для Клейменова это такая личная благотворительность, социальная ответственность.
– Вы собирали деньги в «Коммерсанте» для родственников погибших на подводной лодке «Курск». Что подействовало тогда?
– Нам иногда помогало то, что Российский фонд помощи воспринимали как большую государственную структуру, хотя на самом деле долгое время в каморке сидел один Амбиндер с помощником. Мы быстро договорились со штабом ВМФ о том, что мой сотрудник прилетит в Видяево и вместе с главой женсовета – вдовой командира подлодки – составит список вдов и детей погибших моряков. Мы позвонили, представились, а нам сказали: «Вы думаете, людям будет до денег?» Вообще-то в любой конфессии в России принято приносить деньги на похороны. Не потому, что человек бедствует, – просто принято. И вот мы публикуем: «Иванова Марья Ивановна, вдова капитан-лейтенанта Иванова, сын Петя, три года». И номер лицевого счета вдовы. Говорят, два раза допечатывали тогда тираж «Коммерсанта».
Прилетел Путин, молодой президент. Людям показали, как одна из вдов говорит ему: «Вы убили моего мужа!», а президент стоит растерянный. Журналист Андрей Колесников – он тогда поехал помощником моего сотрудника – рассказал нам потом, как Путин плакал. Я тогда ещё подумал: почему же пиарщики Путина не дали ему поплакать вместе со всеми? Ведь такой президент и нужен!
Пекло, Тимур и команда
– Вы часто говорите об индустриализации благотворительности и называете фонды предприятиями. Нет ли противоречия в том, что сфера, в основе которой доброе дело и душевный порыв, обрастает такими рациональными схемами?
– Я считаю, что благотворительный фонд – это менеджмент. Мы должны понимать, что обслуживаем интересы читателей и телезрителей, если хотим выжить. Не мы благотворители, а они. Мы – управленцы при них. Я в детстве вычитал фразу: физические данные среднестатистического мастера спорта не отличаются от данных олимпийского чемпиона. Но он чемпион, а они нет. Значит, что-то другое решает дело! Воля, терпение, удача? Мне это так правилось – я был ребенком. Социолог Питер Друкер – он, кстати, придумал термин «работник умственного труда» – утверждает, что наилучший вид менеджмента для авиастроительной компании, станколитейного завода, банка, крупной религиозной общины, госпиталя или благотворительного фонда – один для всех! Когда я это прочитал, я рассмеялся: ведь действительно, что стройкой управлять, что этим пеклом, который называется «благотворительный фонд»!
НКО в России до сих пор воспринимают как «Тимура и его команду»: штаб на чердаке, веревочки, колокольчики, старушку через дорогу перевести, в больнице посидеть… Понимаете, это неправда. Вот говорят, что мы – «третий сектор». Сектор чего? Экономики. Первый – государственный, второй – коммерческий, третий – некоммерческий. А если так, то мы самостоятельный хозяйствующий субъект. Когда я начал читать Друкера, я вдруг понял, что строю-то фабрику. Это нормальный завод, вроде того, на котором работал мой отец. В вещном смысле мы и есть фабрика добра – вернее, это наши читатели и зрители, а мы просто канализируем желания. Мы – канал, максимально прозрачный и доходчивый. И в нашем деле очень важна низкая себестоимость; другое дело – как мы ее добились.
– А что тогда ваш главный продукт?
– Письмо о ребенке, которое мы публикуем! В свое время Генри Форд был не только великим бизнесменом, предпринимателем, но и великим благотворителем. Но он сделал замечательную ошибку. Истинная цель благотворительности, говорил он, – добиться того, чтобы некому было благотворить. Он, кстати, не первым эту мысль высказал: что-то подобное за много лет до Форда говорил и наш Карамзин. И тот и другой ошибались. Когда Форд занимался благотворительностью, Америка была государством, где только 7% работали в компаниях, остальные были единоличниками и часто неграмотными. Форд, мощный социалист, одного не учел: дарить приятней, чем получать. Сегодня в Америке нет проблемы голода, образование на таком уровне, что хорошо бы всем так. Но миллионы, десятки миллионов американцев продолжают жертвовать, потому что дарить приятнее, чем получать! Это никогда не кончится, и слава богу. Пока есть понятие доброты.
– Многие благотворительные фонды все же испытывают обиду за то, что им приходится выполнять роли, которые не выполняет государство. У вас этого нет?
– Назовите мне тех чудаков, который выполняют чьи-то роли! Я свободный человек и выполняю ту роль, которая интересна моему читателю и интересна врачам. Для меня это предприятие, и мы, наоборот, ищем пустые ниши! Узнаем, что государство еще не заняло такую-то нишу, значит, наша задача – новейшие технологии внедрить туда. А государство богатеет, оно рано или поздно придет и отберет у тебя часть работы. У нас столько диагнозов отобрали! Если раньше мы по 150 детей со сколиозом «делали» в год, то теперь по 30. Ни в одной стране мира государство полностью не закрывает проблемы здравоохранения. В США, например, есть гигантская кардиоклиника, существующая только на благотворительные деньги. Это счастье для нас, если в какой-то сфере пока что дыра.
– В 2017 году Русфонд получил самые крупные сборы за историю своего существования. Этому есть объективное объяснение? Вообще в каких условиях люди больше всего жертвуют?
– Это волны. В 2014 году, например, мы собрали вторую по объему сумму, 1 миллиард 700 миллионов, а в 2015 году было заметное снижение. Но в этом году есть несколько факторов, из-за которых показатели упали. Во-первых, сборы Первого канала снизились вдвое: сначала была корейская олимпиада и полтора месяца нас в эфире не было, потом были выборы президента – и опять провал, потом ЧМ… Я думал, что нас забыли: раньше мы сходу могли собирать 35 миллионов, а сейчас получалось около 10–15. Во-вторых, экономисты говорят, что уже 50 месяцев падают доходы. Люди не обеднели, просто они очень устали. От неопределенности, от обещаний, которые не выполняются. И еще, думаю, в адресном фандрайзинге слишком много стало пошлости и фальши. Когда исполнилось 20 лет Русфонду, одна замечательная дама в фейсбуке написала: «Русфонд прекрасен. Амбиндер – говно». Неприятно, но я не против! Вот если бы она написала обратное, ей бы мало не показалось.
– За что вас не любят?
– Я же вздорный! Завожусь с полуоборота. Я отстранился от благотворительной тусовки – может, потому, что меня туда уже не зовут: старый!.. Я всегда настаиваю на своем – на адресной помощи; всегда говорю, что мы не помогаем ни детям больным, ни сиротам, ни инвалидам – читатели помогают! А моя цель – попасть в их хотение.
– Как, например, можно попасть в хотение читателя?
– Нет человека в истории – считай, что ты проиграл. Важно не то, о ком ты пишешь, а о том, для кого. Поэтому мы и помогаем адресно: вылечил Васю Пупкина – помог и всей медицинской индустрии, а под это дело мы ведь и оборудование закупаем. Это все на излишки от адресных пожертвований. Более того, к нам обращаются люди, которые никогда не соберут нужную сумму. В нулевые, например, чеченцам и дагестанцам никак не помогали.
– Как в таком случае помочь людям?
– Мы тогда все рассчитывали. В истории, которую мы опубликуем, в идеале быть девочка в возрасте 3,5 года и зовут ее Маша Иванова, ну, может, Петрова – самое расхожее. Она должна быть болтушка, и глаза у нее должны быть голубые, и у нее рак. И мы любые суммы соберем! Вот собрали тогда мы три стоимости, часть излишков пошли на лечение малышу Магомету. А как еще можно помочь? Дети-то ни в чем не виноваты, верно? Вообще простые люди у нас никогда не виноваты в бардаке, который кое-где у нас еще царит.
Анна Рыжкова
Подпишитесь на канал Русфонда в Telegram — первыми узнавайте новости о тех, кому вы уже помогли, и о тех, кто нуждается в вашей помощи.